манро

Рекомендую почитать книгу П. Муратова "Образы Италии"

В теме 11 сообщений

Очень интересная книга по Италии, ее истории, архитектуре, искусству.

 Сочный язык, интересные метафоры и сравнения, если кто-то не читал эту книгу, рекомендую прочитать.

Получите большое удовольствие!

Павел Муратов "Образы Италии" 
   
  Вместо придесловия статья  О. Гасановой "ОБРАЗЫ ИТАЛИИ" П.П. МУРАТОВА 

   
   Перед читателем книга, которая в буквальном смысле стала настольной не для одного поколения русской интеллигенции. Первые два тома вышли в 1911-1912 гг., третий том был выпущен в Германии уже во время расставания автора с Россией. 
   Павел Павлович Муратов (1881-1950) - один из самых талантливых представителей русской культуры. Он известен как писатель, историк, искусствовед и издатель. "Образы Италии" - соединение всех его талантов в единое целое, которое можно определить как талант видеть и ценить прекрасное в жизни, тонко чувствовать и наслаждаться образами искусства. 

   П.П. Муратов родился в южной части Воронежской губернии в небольшом городке Боброве. Отец его был военным врачом. После обучения в кадетском корпусе, Павел Муратов поступил в санкт-петербургский Институт путей сообщения и получил диплом инженера. Обстоятельства сложились так, что в 1903 году Муратов приехал в Москву, и в Москве он жил в семье брата, офицера генерального штаба, в самом центре на Арбате, у Никитских ворот. Атмосфера художественной и политической жизни столицы захватила молодого и талантливого человека. Муратов устроился на службу в Библиотеку Московского университета, а позже стал хранителем отдела изящных искусств и классических древностей Румянцевского музея, затем стал сотрудником Исторического музея. Школа знаточества, которую П.П. Муратов прошел в Румянцевском музее, воспитала в нем исключительный вкус, тонкий и верный взгляд, а работа в Историческом музее дала твердое основание его историческому образованию, воспитала в нем умение видеть историческую перспективу и объемно представлять каждое явление культурной и исторической жизни. Большую роль в его судьбе сыграло его первое путешествие в Париж. П.П. Муратов открыл для себя Сезанна и постимпрессионистов. А в 1908 году он впервые попал в Италию.
 
   Италия была, пожалуй, главной любовью этого необыкновенно умного и тонкого знатока европейской культуры. Вслед за Пушкиным, мечтавшим увидеть "Италию златую", Баратынским, рвавшимся душой "к гордым остаткам падшего Рима", за Герценом, испытавшим благоговение перед Римом, за Гоголем, писавшим, что "вся Европа для того, чтобы смотреть, а Италия для того, чтобы жить", и другими русскими, навсегда слившимися душой с великой культурой замечательной страны, П.П. Муратов повествует о своей верной любви к Италии, о том как ему дороги и Венеция с ее гондолами, и "великолепный холод Уффиций, и жар простых сельских дорог Сеттиньяно и Фьезоле". 

   С восторгом истинного поэта он признается в своем восхищении перед всем, что связано с образами Италии: "Своей ногой ступал я однажды на камни Испанской лестницы, своим лицом чувствуя горячие веяния сирокко! Своей рукой срывал розы на склонах Монте Берико, в оградах палладианских вилл и своими пальцами ощущал тонкую пыль, осевшую на тяжелых гроздьях и виноградниках Поджибонси или Ашьяно". 
   Однако книга П.П. Муратова дорога нам не только как опыт движения его жизни в жизненной стихии Италии, но и как раскрытие всей сущности итальянской культуры в ее развитии. Как человек, наделенный необычайно точным и верным эстетическим чувством, П.П. Муратов заново открывает для читателя Джотто и Мантенью, Мелоццо да Форли и Бенноццо Гоццоли. Как удивительно прочитывает он творчество Витторе Карпаччо! Кто еще так написал о прекрасном венецианском утре, проведенном перед рыцарским великолепием сцены "Святого Георгия", перед романтическим очарованием пейзажей, открывющихся сквозь окна в сценах цикла "Святой Урсулы"! А описание венецианского быта! В 1514 году, когда Карпаччо создавал свои прославленные картины, венецианский сенат решил обложить налогом всех куртизанок, и по переписи их оказалось ни много, ни мало, а около одиннадцати тысяч. "Чтобы нарядить и убрать всех этих женщин и всех патрицианок, сколько нужно было золота, сколько излюбленного венецинками жемчуга, сколько зеркал, сколько мехов, сколько кружев и драгоценных камней! Никогда и нигде не было такого богатства и разнообразия тканей, как в Венеции XVII века. В дни больших праздников и торжеств залы дворцов, церкви, фасады домов, гондолы и самые площади бывали увешаны и устланы бархатом, парчой, редкими коврами. Во время процессий сотни гондол бывали покрыты алым шелком". А вот определение роли государства в той же прославленной Венеции: "Трудно забыть, что времена наибольшего великолепия совпадают как раз с наибольшим развитием тягостей венецианской государственности. Сенат не только облагал налогом куртизанок, он во всем точно определял их ремесло. Государство надзирало за всем: не преувеличивая, можно сказать, что ему был известен каждый шаг каждого человека. Оно следило за нарядами, за семейными нравами, за привозом вин, за посещением церквей, за тайными грехами, за новыми модами, за старыми обычаями, за свадьбами, за похоронами, балами и обедами. Оно допускало только то, что находило нужным, и как раз в оценке того, что можно и чего нельзя, оно и проявляло свою изумительную мудрость". 

   П.П. Муратов возвращался в Италию много раз, итальянская культура легла в основу его мировидения. Особую привязанность он питал к Риму. Рим был и остается для всей европейской культуры колыбелью, истоком, к которому человечество будет возвращаться вновь и вновь. И есть одно чувство, которое объединяет всех, кто хотя бы раз побывал в вечном городе - это "чувство Рима". "Рим не такой город, как все другие города. У Рима есть очарование, которое трудно определить и которое принадлежит только ему одному, Испытавшие силу этого очарования понимают друг друга с полуслова, для другого это загадка" - эти слова принадлежат замечательному французскому мыслителю и писателю Ж.Ж. Амперу, но вслед за автором "Образов Италии" их готов повторить каждый, кто уже побывал в Риме. П.П. Муратов обладал удивительным чутьем истории, он был словно камертон, чутко улавливавший движения и суть событий. Он писал об исторических событиях, словно разглядывая "узоры прошедших здесь разнообразных судеб и индивидуальностей". Сила и подлинность очарования Рима, которая ощущается и на Пьяцца ди Спанья, и на Римском Форуме, и на Аппиевой дороге, и в Станцах Рафаэля в подлинной мере ощущается на каждом шагу, который мы совершаем вместе с автором "Образов Италии". 

   П.П. Муратов не рассматривал историю и историю искусства как некое поступательное движение. Ни история, ни искусство не укладывалось для него в какие-либо схемы. Он осознавал каждое событие и каждое произведение искусства как факт, который нуждается в осознании и понимании. И ему дано было это счастье осознавать, понимать, любить и наслаждаться. Возможно, именно поэтому так притягивает к себе его книга, в эпилоге к которой он пишет: Увидеть снова Италию - для скольких не сбылось и не сбудется это желание! Для скольких, однако, запечатлелись в образах Италии все образы божества, природы и человека". 

   "Образы Италии" приобщили к познанию Италии многие поколения. "Не театр трагический или сентиментальный, не книга воспоминаний, не источник экзотических ощущений, но родной дом нашей души, живая страница нашей жизни, биение сердца, взволнованного великим и малым, такова Италия, и в этом ничто не может сравниться с ней" - так писал Муратов о любимой стране, каждое путешествие в Италию придавало ему новые душевные силы, возрождало новые способности, умножало новые желания. "Мы возвращаемся из Италии с новым мироощущением слиянности начал и концов, единства истории и современности, неразрывности личного и всемирного, правды вечного круговорота вещей, более древней правды, чем скудная идея прогресса..." - такими словами заканчивает автор свою восхитительную книгу, которую мы воспроизводим в своем издании. 

   Более чем две тысячи репродукций, сопровождающих текст "Образов Италии" П.П. Муратова, помогут узнать, понять и полюбить Италию и совершить это великое путешествие во времени и пространстве, которое в "недрах нашего существа, в глубинах души очерчивает свой блистательный круг". 
                                                                                    О. Гасанова 

3

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на другие сайты

 П. П. МУРАТОВ "ОБРАЗЫ ИТАЛИИ"
   TОМ I  ВЕНЕЦИЯ 
   
 ЛЕТЕЙСКИЕ ВОДЫ 


   Есть две Венеции. Одна - эта та, которая до сих пор что-то празднует, до сих пор шумит, улыбается и лениво тратит досуг на площади Марка, на Пьяцетте и на набережной Скьявони. С этой Венецией соединены голуби, приливы иностранцев, столики перед кафе Флориана, лавки с изделиями из блестящего стекла. Круглый год, кроме двух-трех зимних месяцев, здесь идет неугомонно-праздная жизнь, такая праздная, какой нет нигде. Надо только видеть движение человеческих волн утром на мосту делла Палья, надо слышать легкий шум разноязычного говора и легкий шорох шагов по мраморным плитам! Но вот часы указывают полдень. Пора идти вместе с толпой на площадь, смотреть, как на torre dell'Orologio1 бронзовые люди бьют в колокол. Это один из обрядов венецианской праздности, и, кто исполнил его, тот может с чистым сердцем радоваться своей свободе от всех земных дел. Остается ехать куда-то в гондоле, или сидеть вместе со стариками под аркадами дворца дожей, или зайти в Сан Марко и рассеянно смотреть на мозаики, на древние полы, на группы разнообразных, все новых и новых людей. А там наступает и вечер. Зажигаются огни, голуби ложатся спать, Флориан и Квадри выдвигают столики на площадь. Газетчики пробегают под Прокурациями. Во всех окнах бусы, зеркальца, стекло - те наивные блестящие вещи, которые никому не пришло бы в голову продавать или покупать где-нибудь, кроме Венеции. Играет музыка, толпа журчит, журчит рекой по каменным плитам. Храм Марка мерцает цветными отблесками, и небо над головой, - синее небо итальянского вечера. Так летит здесь время, точно дитя, без забот и без мыслей. 

   В этой жизни есть своя прелесть. Но она неизменно приносит минуты печали. Можно легко утомиться музыкой, блестящими окнами, вечным рокотом чужой толпы. Венеция часто дает испытывать одиночество, она не утешает и не просветляет, как Флоренция или Рим. Да и не вся Венеция на Пьяцце и на Пьяцетте. Стоит немного отойти вглубь от Сан Марко, чтобы почувствовать наплыв иных чувств, чем там, на площади. Узкие переулки вдруг поражают своим глубоким, немым выражением. Шаги редкого прохожего звучат здесь как будто очень издалека. Они звучат и умолкают, их ритм остается как след и уводит за собой воображение в страну воспоминаний. То, что было на Пьяцетте лишь живописной подробностью, - черная гондола, черный платок на плечах у венецианки, - выступает здесь в строгом, почти торжественном значении векового обряда. А вода! Вода странно приковывает и поглощает все мысли, так же, как она поглощает здесь все звуки, и глубочайшая тишина ложится на сердце. На каком-нибудь мостике через узкий канал, на Понте дель Парадизо, например, можно забыться, заслушаться, уйти взором надолго в зеленое лоно слабо колеблемых отражений. В такие минуты открывается другая Венеция, которой не знают многие гости Флориана и о которой нельзя угадать по легкой и детски праздной жизни на площади Марка. 

   Эта Венеция узнается лучше всего во время скитаний по городу, в поисках еще нового Тинторетто, еще невиданного Карпаччио. Только в первые дни трудно разобраться в лабиринте венецианских переулков и мелких каналов, потом привыкаешь к нему и начинаешь даже любить его неожиданную логику. Так, передвигаясь наподобие шахматного коня и не без уклонения от прямой линии, можно пройти в отдаленный квартал Мадонна дель Орто. Там есть одно удивительное место - открытый и пустынный бассейн около прежнего аббатства Мизерикордия. Неподвижность этих мелких вод, безлюдье, огромные заброшенные здания на берегу, - все здесь внушает чувство покоя, какого не бывает в жизни. Все напоминает давний, забытый сон. Недалеко оттуда набережная Фондамента Нуова с видом на Мурано и на снежные Альпы Фриуля. За этими горами - все, что оставили мы в прежней жизни и от чего отделяет нас теперь зеркало лагуны. И глубоко уединение Мурано, окруженного лагуной. Маленький остров разделен надвое широким, извивающимся в виде петли каналом. Это почти река, только река, которая течет ниоткуда и никуда. На плоских берегах стоят пережившие свое время, часто необитаемые дома; встречается скудная растительность, напоминающая о прежних садах. Умирание или как бы тонкое таяние жизни здесь разлито во всем. Лица работниц на стеклянных фабриках бледны, как воск, и кажутся еще бледнее от черных платков. Не тени ли это, не тень ли и гондола, без шума и без усилия увозящая нас к Венеции? И самые эти воды - не воды ли смерти, забвения? 

   Нынешняя Венеция - только призрак былой жизни, и вечный праздник на Пьяцце - только пир чужих людей на покинутом хозяевами месте. Прежняя Венеция жива лишь в дошедших до нас произведениях ее художников. И странно - в искусстве мы тоже начинаем скоро различать две Венеции. Все знают, что в венецианской живописи много любви к праздничной и красивой внешности жизни, к дорогому убранству, богатым тканям, пирам, процессиям, восточным нарядам, чернокожим слугам и златоволосым женщинам. Карпаччио и Джентиле Беллини изображали все это в XV веке, Тициан, Бонифацио и Паоло Веронезе - в XVI, Тьеполо - в XVIII. Но наряду с этими художниками здесь были и другие: Джорджоне, Тинторетто и Джованни Беллини. У этих немногое было отдано поверхности жизни, и лучшие их силы уходят в глубину. Джованни Беллини, или, как его зовут на местный лад, Джамбеллино, был венецианцем из венецианцев. Не только он здесь родился и вырос, но живопись его так расцвела здесь, что долго Венеция не хотела знать никакой другой и десятки художников повторяли, списывали и даже подделывали ее. Джамбеллино был понят и любим, и его искусство выражало чистейшую линию в душевном сложении Венеции. 

   Джованни Беллини написал множество мадонн, очень простых, серьезных, не печальных и не улыбающихся, но всегда погруженных в ровную и важную задумчивость. Это созерцательные и тихие души, в них есть полнота какого-то равновесия, - и не таков ли был сам художник? С первого взгляда он кажется слишком неподвижным, неярким, почти неинтересным. Но он из тех мастеров, которых узнаешь со временем. У него есть своя стихия, не только краски и формы, но целый объем чувств и переживаний, составляющих как бы воздух его картин. Никто другой не умеет так, как он, соединять все помыслы зрителя на какой-то неопределенной сосредоточенности, приводить его к самозабвенному и беспредметному созерцанию. Это созерцание бесстрастно и бесцельно. Или, вернее, цель его неизвестна, и оно само становится высочайшей целью искусства. Рассеянное воображение Беллини часто бывает обращено к простым вещам, оно охотно смешивает великое с малым. Он часто пишет пейзаж, деревню и горы, о которых всегда думается в Венеции. На фоне "Преображения" изображена дорога, где крестьянин гонит волов; на фоне одной из мадонн едет всадник, двое беседуют под деревом, и обезьянка сидит на мраморной вазе, на которой начертана надпись художника. Здесь сказалась его глубокая задумчивость, то рассеяние мысли и чувств, какое бывает на границе между бодрствованием и сном, жизнью и смертью. 

   Джованни Беллини любил писать также аллегории. Несколько их есть в Венецианской академии, но самая замечательная, произведение вне всяких сомнений гениальное, находится теперь в Уффициях, во Флоренции. Изображена терраса чисто венецианская, выстланная разноцветными плитами. Посредине открытая дверка, выходящая на широкое пространство спокойных вод. На том берегу скалистые горы, в которых много пещер, поселение, дальше замок, - немного странный пейзаж, - над всем этим небо с нежными облаками, отражающимися в темнеющем зеркале вод. На террасе несколько фигур. В одном углу - мраморный трон, на котором сидит Богоматерь с опущенной головой и сложенными руками. Слева от нее - склонивши голову, женщина в венце, справа, ближе к зрителю - другая женщина, высокая, молодая и стройная, в черном платке, в том самом "zendaletto", который до сих пор носят венецианки. За мраморными перилами два старца, по-видимому, апостолы Павел и Петр. Павел держит в руке меч, Петр с умилением смотрит на группу, занимающую среднюю часть террасы. Здесь в глиняной вазе растет невысокое дерево с густой плотной листвой. Четверо младенцев играют около него. Один охватил ствол, как бы желая его потрясти, остальные держат в руках уже упавшие золотые яблоки; с другого конца террасы к ним медленно идут св. Иов с молитвенно сложенными руками и юный, обнаженный и женственно прекрасный, св. Себастьян. На том берегу, за пространством тихих вод, видны различные, несколько фантастические существа. У самой воды, в пещере пастух и около него козы и овцы. Эремит спускается по лесенке от одиноко стоящего креста, и тут же стоит, как бы ожидая его, кентавр. Еще дальше, у домов селения, двое гонят осла и женщина беседует со стариком. И еще одна малопонятная мужская фигура в широкой одежде и белом восточном тюрбане видна на том же берегу, где терраса и группы святых, - она находится за перилами и, удаляясь от Мадонны, как бы уходит из поля картины. 

   Был неизвестен долгое время сюжет этой картины. Ее считали одним из "собеседований", Santa Conversazione, какие встречаются нередко в современной Беллини живописи. Или еще, не без основания считая группу младенцев, играющих под деревом, центральной в картине и по значению, ее называли "аллегорией дерева жизни". Лишь несколько лет назад, трудами недавно умершего немецкого ученого Людвига, посвятившего всю свою короткую жизнь изучению венецианской живописи, был найден источник этой аллегории. Сюжет ее взят из французской поэмы XVI века "Паломничество души". Младенцы - это души чистилища, мистическое дерево с золотыми яблоками символизирует Христа. О душах молятся их святые покровители Иов и Себастьян, апостолы Петр и Павел. О них молится сама Богоматерь и Правосудие, оставив меч в руках у апостола Павла, смиренно склоняет свою увенчанную голову. За мраморной балюстрадой видна река Лета. Картина должна быть названа "Души чистилища". 

   Таково последнее истолкование картины Беллини. В ней остается еще многое, чего не объясняет старинная французская поэма. Фигура венецианки в черном платке, другая фигура в восточном тюрбане, странные существа, кентавры и эремиты, населяющие пейзаж, - все это чистые создания Беллини. И может быть, ключ в его картине находится не столько в том, что изображено, сколько в самом чувстве, каким проникнуто здесь все. Летейские воды, - так вот что эти воды, в которых отражаются золотистые облака! И нам вдруг понятен медленный ритм видений Беллини. Нам понятны глубокое созерцательное раздумье, в которое погружены его святые, и бесплотная тонкость младенческих игр с золотыми яблоками темнолиственного мистического дерева. В той стране, которая открывается за уснувшими зеркальными водами Леты, мы узнаем нашу страну молитв и очарований. Там бродят в уединении скал наши души, когда их освобождает сон; как анахорет, они припадают там к подножию высокого деревянного креста или встречают в темных пещерах кентавров и пастухов, имеющих лишь смутное человеческое подобие, или на улицах неизвестных селений видят воплощенные образы евангельской притчи. На утренней заре они второй раз погружаются в летейские воды и выходят, храня печаль, на берег жизни. 
  
 В картине Беллини запечатлено какое-то единственное мгновение равновесия между жизнью и смертью. Отсюда ее чистота, ее невыразимо глубокий покой и религиозная важность. Как это бывает с образами наших снов, созданные художником образы не утратили зримой и яркой полноты.

  
 Мысль о прекрасной земле, на которую сейчас опускается ночь, там, за тихими водами, за туманными равнинами, где течет Брента, с особенной силой пробуждается всякий раз при наступлении вечера в Венеции. Среди огней и движения на Пьяцце она приходит внезапно и уносит далеко, так далеко, что говор и смех праздной толпы звучит в ушах, как слабый шум отдаленного моря. В этой толпе всегда немало людей, только что ступивших на землю Италии и согласно переживающих ту же рассеянную мечту. Свет улыбки в их невидящих взорах выдает освобожденные души, - души, уже испытавшие силу летейских вод. 

0

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на другие сайты

СКАЛИДЖЕРИ и Верона

   Даже самые кратковременные гости Вероны посещают великую базилику Сан Зено и осматривают гробницы герцогов из дома Скала. Сан Зено расположено почти за городом, среди пустырей, огородов и виноградников. На обширной, обвеваемой всеми ветрами площади высится его огромный романский фасад, рядом с иглой кампаниле и коричневатой башней, увенчанной гибеллинскими зубцами. Этот угол древнейшей Италии погружен и сейчас в глубокий сон о веках, переплавлявших латинский юг и германский север в горниле, откуда вылилась единая нация. Как ни было бы жарко снаружи, как ни были бы накалены солнцем дышащие варварской силой удивительные рельефы портала и дверей Сан Зено, пронизывающий до костей холод живет внутри базилики. Войдя в эту великую могилу прошлого, невольно сжимаемся мы и спешим обойти ее просторные нефы и крипты, и грандиозный образ Мантеньи на главном алтаре прибавит вошедшему сюда лишь новое содрогание холодностью своих красок, являющих суровых святых, каменные плоды и металлическое небо, пронизанное серебряными зимними облаками. 

   Мантенья, искавший классической строгости, был полон сам суровостью средневековья. Торжественнейшая из его картин была уместна в городе, где треченто ознаменовало себя взрывами энергий и страстей. Проходя по тихой улице невдалеке от собора Вероны, приезжий останавливается, пораженный единственным в своем роде зрелищем герцогских гробниц. На маленькой площадке, в тесноте родового убежища, здесь продолжают свое бытие Скалиджери. Под навесами, усеянными готическими остроконечностями, на низких колонках покоятся их тяжелые саркофаги. Мраморные покойники простерты там в кругу аллегорических добродетелей и святых. Смирение и отдых кончины не надобны, однако, им, и точно в какой-то дикой и сверхъестественной надежде вознесены на самый верх своих гробниц, на самую верхушку готических навесов чудовищные двойники тех, кого даже смерть не могла удержать на каменном ложе. 

   Кангранде, Кансиньорио, Мастино делла Скала восседают там на конях, одетых боевыми попонами, сжимая в руках копья. Забрало в виде собачьей головы откинуто на спину того, кого именовали летописи Италии "великим псом", и каменное лицо его смеется страшной улыбкой. В этой расе веронских герцогов есть нечто северно-рыцарское, и верится, что не могла не исчезнуть она перед возрожденной цивилизацией. Зловещая звезда Скалиджери вспыхнула ненадолго в итальянском небе и, прокатившись, низринулась в тьму, как раз когда восходили в нем тихие светила д'Эстэ и Гонзага. 
   Неведомо откуда взялся родоначальник веронских герцогов Мастино I делла Скала, избранный в 1262 году "capitano del Popolo"311. Возглавляя кровавую традицию судьбы Скалиджери, был он изменнически убит на улице, в нескольких шагах от своего дома, под сводом, носящим до сих пор имя "volto Barbaro"312. Его брат Альберто наследовал ему, чтобы положить начало могуществу нового государства. В конце XIII века Вероне уже повиновались Мантуя, Реджио, Парма, Фельтре, Беллуно, все Трентино, Виченца и Эсте. Стремясь укрепить свою династию, Альберто женил старшего сына, Бартоломео, на внучке императора Фридриха II и младшего - на дочери миланского герцога Маттео Висконти. Альберто мирно скончался в 1301 году; на престол вступил Бартоломео делла Скала. Этот веронский герцог видел Данте своим гостем, и к нему именно относятся строки песни семнадцатой "Рая": Lo primo tuo rifugio eil primo ostello Sara la cortesia del gran Lombardo, Che in sulla Scala porta in santo ucello...313 

   Бартоломео правил всего три года, его сменил Альбоино, "бледнейший из всех Скалиджери". В лице младшего из трех сыновей Альберто -Кангранде, вступившего на престол в 1312 году, дом делла Скала достиг вершины могущества. Кангранде был счастливым воином и искусным политиком. Пределы своего государства он в несколько лет распространил на Бассано, Чивидале, Падую и Тревизо. Он сделался признанным вождем и главной надеждой всех гибеллинов Италии. Можно считать доказанным, что о нем именно мечтал Данте, как о том государе, который мог бы объединить под своей властью Италию и тем положить конец снедавшим ее распрям и междоусобицам. 

   Флорентийский поэт посвятил Кангранде последнюю часть "Комедии" и был при его дворе постоянным гостем. Этот веронский двор представлял живописное и редкостное зрелище в первой четверти XIV века. "Кангранде соединял вокруг себя, - рассказывает один из историков, -тех выдающихся людей, которых преследования судьбы заставили покинуть родину. Но он также содержал при себе музыкантов, шутов и других увеселителей, которых придворные осыпали большими знаками внимания, чем людей, известных своими деяниями или ученостью. Одним из гостей его был Муцио Гаццата, реджийский летописец, который оставил нам описание приема, оказывавшегося знаменитым и несчастным изгнанникам. Различные покои были отведены им во дворце, отмеченные соответствующими символами - Триумфа для воинов, Рощи Муз для поэтов, Меркурия для живописцев, Рая для проповедников и для всех -переменчивой Фортуны. Подобным же образом принимал Кангранде у себя при дворе своих знаменитых военных пленников: Джакома да Каррара, Ванне Скорнаццано, Альбертино Муссато и многих других. Все они имели своих собственных слуг и пользовались в равной мере хорошим столом. По временам Кангранде приглашал некоторых из них к своему собственному столу, в особенности часто звал он Данте и Гвидо да Кастель ди Реджио, изгнанного со своей родины вместе с другими сторонниками свободы и прозванного за простоту Ломбардским блаженным". 

   Было бы ошибочно, конечно, представлять себе двор Кангранде чем-то вроде урбинского двора Гвидубальдо или феррарского двора Лионелло д'Эстэ. Не гуманистическая, но политическая страсть руководила "великим псом Вероны", когда он собирал подле себя мятежников, изгнанников, людей партии и действия. Отведенные им покои дворца были полны беспокойных мыслей, несбыточных надежд, химеричных планов, лихорадочных расчетов. Досуги всех гостей Кангранде были вынужденными досугами, и не за себя одного, но за всех них жаловался Данте на горечь мгновений, когда солон кажется чужой хлеб и трудна лестница в чужом доме. 

  Кангранде умер внезапно, не успев совершить и половины задуманного им, не достигнув и сорока лет. Джон Рескин в таких словах говорит о его деяниях и о его смерти: "Он укрепил Верону против немцев, опоясал ее рвами, вырубленными в скалах, воздвигнул ее башни и стены. Он создал царственно и щедро гостеприимный двор. Он сделался вождем гибеллинов Ломбардии и покровителем благородных изгнанников всех других государств. Овладев после жестокой борьбы Виченцой сперва, затем Падуей, он с помощью силы или хитрости покорил Фельтре, Беллуно и Бассано и умер тридцати семи лет, покушав яблок в слишком жаркий день года 1329-го". 

   Кангранде не оставил сыновей, и ему наследовали племянники, дети Альбоино, - Мастино II, яростный, но не слишком удачливый честолюбец, и Альберто, преданный роскоши и наслаждениям. С их появлением историческая звезда Скалиджери покатилась вниз. Мастино II оказался богатейшим из государей Италии, вторым в Европе после короля Франции. Кроме транспаданских городов ему повиновалась Парма, Модена и Лукка. Но распространение веронского могущества стало беспокоить равно Флоренцию и Венецию. Республики заключили между собой союз и объявили Мастино II войну, поддержанные д'Эстэ, Гонзага и Висконти. 

   Неосторожность и беспечность Альберто делла Скала, которому брат доверил в управление Падую, сыграла роковую роль в судьбе веронского герцогства. Проводя время в праздности, соблазняя женщин, ища забав, Альберто не заметил той ненависти, которую питал к нему Марсилио Каррара, потомок прежних падуанских владетелей, лишенных престола Вероной. Продолжая традицию Кангранде, его племянники рассматривали этих пленников войны и жертв политики как приближенных, помощников или друзей, окончательно забывших прежние обиды. 

   Марсилио Каррара был послан даже со специальным поручением в Венецию, чем и воспользовался для осуществления своих планов мщения. Ему случилось сидеть однажды за ужином рядом с дожем Франческо Дандоло. "Мне надо вам нечто сказать", - шепнул он своему соседу. После чего дож уронил салфетку и, пока оба наклонялись, чтобы поднять ее, - "Что дали бы вы тому, кто отдал бы вам Падую?" - успел спросить Марсилио, и дож успел ответить ему: "Владение ею!" По возвращении в Падую Марсилио Каррара стал готовить измену. Мастино делла Скала заподозрил недоброе и отправил приказ арестовать его. Письмо было получено как раз тогда, когда правитель Падуи Альберто был занят игрой в шахматы. Не желая отрываться от увлекавшей его партии, Альберто передал письмо Марсилио, прося прочесть его и изложить, в чем дело. Тот сделал это, объявив, что герцог просит прислать несколько соколов, после чего вышел из комнаты и немедленно привел в действие все пружины заговора. Городские ворота были открыты венецианским войскам, Падуя оказалась навсегда потеряна для Скалиджери. Альберто делла Скала превратился в пленника Венеции. 
   В течение войны Мастино II потерял Бергамо и Брешию, Беллуно и Фельтре, Парму и Лукку. Его государство ограничивалось теперь Вероной и Виченцой. Неудачи привели его в бешенство; в припадке гнева он собственной рукой заколол своего родственника епископа Бартоломео делла Скала. Существует предание, что после того до самого дня смерти он никому, даже жене, не показывал открытым свое лицо. 
  
 Сыновья Мастино II - Кангранде II, Кансиньорио и Паоло Альбоино - были не лучше и не счастливее его. Кангранде II вызвал против себя целое восстание, которое было подавлено им со всяческими жестокостями. Тем не менее он умер насильственной смертью, умерщвленный рукой собственного своего брата, Кансиньорио, который похитил у него престол и безуспешно пытался похитить у него жену. Кансиньорио был настоящим извергом в духе миланских Висконти: желая обеспечить наследование своим двум незаконным сыновьям, он заточил в темницу младшего брата, кроткого Паоло Альбоино, и в конце концов умертвил его. При всем том Кансиньорио был искусным политиком и разумным правителем, отдалившим на несколько лет неизбежное крушение веронского государства. Он был усердным строителем и украсителем Вероны; фонтан, шумящий на Пьяцца Эрба, до сих пор свидетельствует о его полезных трудах. 

   Кансиньорио отличался хилым здоровьем, он умер совсем еще молодым человеком. Пламенно любимые им сыновья, Бартоломео и Антонио, наследовали ему. Совместное их правление продолжалось шесть лет, после чего Бартоломео был изменнически убит своим братом. Обстоятельства, при которых совершилось убийство, делают этот эпизод трагичнейшим даже в полной трагедий веронской истории. Бартоломео, пользовавшийся симпатией всех своих подданных, был влюблен в красивую девушку из семьи Ногарола. Но он не был счастлив в этой любви, потому что девушка выказывала предпочтение молодому человеку из благородной семьи Маласпина. В один июльский вечер 1381 года Бартоломео делла Скала возвратился с охоты усталым и разочарованным. Он рано лег спать и не заметил наемных убийц, спрятанных в его покоях по умыслу Антонио. Вместе со своим преданным секретарем он был зарезан во сне, после чего убийцы завернули их тела в черные плащи с капюшонами и, пользуясь темнотой ночи, подбросили их на площадь Санта Чечилия по соседству с домом Ногарола. 

   На следующее утро Верона пробудилась в ужасе и негодовании. Антонио делла Скала, вступивший на престол, торжественно обещал отомстить за смерть брата. По его приказу члены семейств Ногарола и Маласпина были схвачены и преданы суду. Несмотря на жесточайшие пытки, ни один из обвиняемых не сознался в приписываемом ему преступлении. Молодая Ногарола и предмет ее любви погибли, зверски замученные. Их стойкость на допросах послужила, однако, лучшим свидетельством истины, которая не замедлила распространиться: виновником смерти Бартоломео делла Скала и автором всего этого дьявольского заговора был брат его Антонио. 

   Окруженный опасностями, снискавший всеобщую ненависть, терзаемый упреками совести, Антонио пытался забыть сам и заставить других забыть совершенное им злодеяние. Необычайными празднествами был отмечен брак его с Самаританой да Полента, дочерью владетеля Равенны. Самаритана была известна своей красотой и эксцентричностью. Драгоценные камни и восточные благоухания были ее манией, и про нее рассказывали, что даже чулки ее были украшены великолепными рубинами и сапфирами. В Верону она въехала сидя на белом коне, наряженная в ослепительно белое платье, все осыпанное алмазами. Празднества, которыми сопровождалась свадьба, длились двадцать семь дней, и самым блистательным было то, какое разыгралось на древнем песке веронской арены. Здесь был сооружен "Замок любви", девицы и дамы знатнейших фамилий защищали его, обороняясь цветами, сластями и душистыми водами от шуточных приступов молодых людей Вероны и Виченцы. 

   Но никакие потехи не могли отвратить от Антонио делла Скала и легкомысленной Самаританы неизбежной их участи. Ни празднества, ни пиры не прибавили им друзей и союзников. Среди бесконечных затруднений, политических и военных, последний герцог Вероны успел продержаться всего шесть лет. В ноябре 1387 года он бежал с семьей из Вероны, и в тот же день знамя Висконти было водружено над Кастелло. Падение дома делла Скала совершилось после перипетий трагических и живописных, занявших ровно одно столетие с четвертью. 

   Венеция дала убежище бывшему государю Вероны. После его смерти, последовавшей через два года, былая капризница Самаритана впала в крайнюю нужду. Мудрая республика положила ей скромную пенсию. В наследстве Скалиджери La Serenissima видела свою естественную добычу. Понадобилось еще лет двадцать "государственной игры", по прошествии которых Верона вместе с Падуей спокойно перешла в руки Венеции. 
    

0

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на другие сайты

САН-ДЖИМИНЬЯНО 
   
   Глубокой осенью - был уже конец ноября - мы быстро катили в легкой двуколке по дороге, соединяющей Сан Джиминьяно с маленькой станцией Поджибонси. Небо нерешительно хмурилось, было очень свежо; казалось, мы спешили так, убегая от надвигающейся зимы. Нам изредка встречались пешеходы или телеги, нагруженные бочками с вином. Зимний сон уже овладел полями. На виноградниках опали последние листья, оливковые рощи уже дали свой поздний сбор. Все опустело; деревенская жизнь ушла за изгороди ферм, в амбары с хлебом, в подвалы с вином и маслом, в просторные горницы с огромными пылающими очагами. Об этой жизни говорили только столбы дыма, поднимающиеся из труб, неясный скрип за прикрытыми воротами и запах молодого вина, струящийся сквозь окна низких каменных погребов. "Дни сельского святого торжества" наступили. В темноте подвалов, при свете самодельных восковых свечей, на земле, пропитанной красной влагой, начинался зимний праздник зимнего Диониса. Мы были в сердце Тосканы, на пути, соединяющем Флоренцию и Сьену. В тот ноябрьский день нежность и суровая простота тосканских пейзажей выступали с особенной силой. Осень - время деревни, и настоящая деревня была кругом нас, - лоно глубокой и чистой жизни. Но у этой деревни тонкая художественная душа. Самая земля здесь имеет богатый, насыщенный коричневый цвет. Нет ничего благороднее серебристой зелени оливок и бронзовых оттенков увядания на узорчатых виноградных листьях. Даже в серых осенних облаках был жемчужный блеск, и дали казались прозрачными, как драгоценные синие камни. Горизонт Тосканы всегда твердо и тонко ограничен уходящими одна за другую линиями невысоких гор. Таким должен быть горизонт в отечестве великих художников.

Нашей неопределенной грусти, невыплаканной жалобы наших лесов и оврагов здесь нет. Мир здесь таков, каким создал его Бог, даровавший людям плодовые деревья, вино и хлеб, даровавший не только заповедь труда и бремя забот, но и сильные, крепкие, как осенний воздух, радости, светлый и легкий гений искусства. 

   Верст за пять на горе показался силуэт Сан Джиминьяно, отчетливый и легкий. Нам пришлось делать большой объезд влево и затем медленно подниматься зигзагами в гору. "Тринадцатибашенный" город на время скрылся из виду. Пока мы поднимались, в небе совершалась перемена: свинцовые оттенки ушли на запад тонкая пелена облаков вдруг засияла, пронизанная солнцем. Мы были высоко; на много верст кругом открылись поля и виноградники Тосканы, побуревшие дубовые леса, дымящие фермы, селения, краснеющие черепицей и отмеченные скромной деревенской колокольней. Нас окружала священная земля - родина чести и высоты человеческой в прекрасном. 

   С сильно бьющимся сердцем мы въехали в старинные ворота Сан Джиминьяно и, проехав немного по безлюдной, вымощенной со средневековым неискусством улице, остановились перед маленьким провинциальным альберго. Когда мы вышли на улицу, она была тиха и безлюдна. Только в одном окне показалась голова: кто-то полюбопытствовал посмотреть на приезжих. Медленная, почти остановившаяся жизнь идет за этими потемневшими и пережившими столетия стенами. От сильно выступающих флорентийских карнизов улица кажется еще эже, она погружена в вечную тень. Но башни в конце ее - знаменитые башни Сан Джиминьяно - были ярко освещены. Там, высоко, осеннее солнце пригревало в последний раз перед зимой травы, проросшие в их старых трещинах. 

   Башни составляют гордость и славу Сан Джиминьяно. Они делают его историческим чудом, сбывшимся сном о гвельфах и гибеллинах, о Данте, о благочестивых сьенских "фресканти". В XIV веке их строила крошечная городская республика, строили местные знатные фамилии. Они до сих пор хранят старые имена, еще и теперь одну из них называют башней Сальвуччи и другую, по имени непримиримых врагов этой фамилии, башней Ардингелли. В таких же башнях были когда-то Флоренция и Сьена. Там время и новые потребности жизни их уничтожили. Их сохранил только этот маленький городок, обойденный благами и соблазнами культуры. Он охранял эти бесполезные и странные сооружения, точно лучшее свое достояние. В XVII веке городское управление предписало горожанам под строгою ответственностью поддерживать неприкосновенность башен, а тем, кто допустил их разрушение, приказало восстановить их в первоначальном виде. "Per la grandezza della terra"61, - сказано в этом документе редкой и возвышенной народной мудрости. 

   Темный свод и высокая освещенная солнцем башня - в таких резких противоположностях рисуется нам время Данте. Темные страсти на дне жизни и полет в небо одиноких мистических светочей, поднявшихся из ее каменных лабиринтов. Но и не только это. Еще - пестрая ткань жизни, смех, звон лютни, беспечная юность и любовь на время. Так говорит нам один стариннейший поэт, родившийся в этом самом городке, быть может, еще раньше, чем Данте - "fu nato е cresciuto sovra 'l bel fiume d'Arno alla gran villa"62. Фольгоре да Сан Джиминьяно посвятил один цикл своих сонетов флорентийскому кружку молодых людей и женщин, собиравшихся для наслаждений, и другой цикл он посвятил такому же кружку в Сьене. Самые названия этих циклов, "Месяцы" и "Дни", выражают его любовь к сменяющимся простым радостям мимотекущей жизни. Стоит ли искать чего-нибудь, когда так хорошо в январский день выйти на улицу тихого Сан Джиминьяно и перебрасываться снежками с красивыми девушками! Uscir di fora alcuna volta il giorno Gittando della neve bella e bianca A le donzelle, che staran dattorno63. Или когда придет май и когда станут: Pulzellette, giovane e garzoni Baciarsi nella bocca e nelle guancie...64 
  
   Расположенное между Флоренцией и Сьеной, Сан Джиминьяно принуждено было участвовать в историческом поединке этих двух городов. Оно тяготело к Флоренции, Сьена была слишком близка и потому опасна. Несмотря на это, все церкви и общественные здания города в XIV веке были расписаны сьенскими мастерами, а не флорентийскими - еще одно доказательство преобладания Сьены над Флоренцией в искусстве треченто. Живопись художников из Сьены можно видеть в небольшом местном музее, расположенном в зале палаццо Коммунале, главное же - в двух замечательных церквах, Сант Агостино и Коледжиата. Лучшим украшением коммунального музея является большая фреска, изображающая Богоматерь, окруженную сонмом святых и ангелов. В этой фреске Липпо Мемми, ученик Симоне Мартини, повторил сюжет своего учителя - его образ, написанный на стене палаццо Публико в Сьене, известный под именем "Маэста". Рядом надпись: "В этой зале Данте, посланный флорентийской республикой, держал слово". То было 8 мая 1330 г., "на середине жизненного пути" поэта. 

   В XV веке Сан Джиминьяно окончательно подпало под власть Флоренции, и тогда здесь стали работать флорентийские художники. Здесь писали Пьеро Поллайоло, Доменико Гирляндайо и Беноццо Гоццоли. Чтобы вынести окончательное суждение о Гирляндайо, даже для того, кто хорошо изучил его фрески во Флоренции, необходимо побывать в Сан Джиминьяно. Может быть, тогда поколеблется обычный взгляд на него как на художника, не умевшего проникать за внешность вещей. Здесь Гирляндайо пришлось расписывать капеллу св. Фины, девочки-подвижницы, во многом напоминавшей свою северную сестру, св. Лидвину, о которой рассказывает Гюисманс. И Гирляндайо показал, что он был не только художником женских нарядов и женского быта. Он глубоко чувствовал самую женскую душу во всех ее движениях и проявлениях. Иначе он не мог бы задумать и написать божественно чистой группы - двух женщин у изголовья прозрачной умирающей девочки. Св. Фина лежит на полу; на серые стены комнаты легко ложатся тени людей и немногих изысканно простых предметов; лица старших женщин одухотворены сознанием чуда. Видение, предсказывающее смерть Фины, явилось в открытую дверь; оно возникло из голубого воздуха, вошедшего сюда с окружающих полей Тосканы. 
    

0

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на другие сайты

БРОНЗИНО И ЕГО ВРЕМЯ 
 
   Когда, вдали от Флоренции, вспоминаешь ее, то не всегда перед душевным взором возникают чистые дали Фьезоле, или светлые фрески Марии Новеллы, или созерцательные монастырские дворы Сан Марко и Санта Кроче. Иногда также воображение охотно останавливается на несколько холодной, мутно-желтой или даже зеленоватой перспективе Уффиций. Ведь это тоже Флоренция, один из важнейших ее образов. Но это не век Данте и не кватроченто, это - XVI век, время, когда умирала Флоренция. Не только свобода ее умирала тогда, но угасала ее великая щедрая творчеством душа. 

   В этом здании, построенном герцогом Козимо для размещения государственных канцелярий, архивов и присутственных мест, собрано теперь духовное наследство Флоренции - ее книги, ее картины. В силу странной случайности оно было основано как раз тогда, когда настала эпоха собирания и изучения. По плану Вазари Уффиции сообщались коридорами с обоими дворцами, с Палаццо Веккио и Палаццо Питти. Эти коридоры были необходимы для герцога Козимо, доверявшего во всех делах только собственному глазу. Они существуют и теперь. В воскресенье мирная толпа переливается по узким переходам и лесенкам из галереи Уффиций в галерею Питти, заглядывая в маленькие оконца, чтобы посмотреть сверху вниз на Понте Веккио, равнодушно удивляясь бесчисленным потемневшим портретам фамилии Медичи. 

   Этот переход придает галерее Уффиций какую-то особенную прелесть. В других галереях можно ценить стройность научно-исторического расположения. Здесь об этом не хочется думать. У этого места есть свой дух, свое особенное значение. Длиннейшие светлые галереи, такие бесстрастные и строгие, настраивают серьезно. Из одних окон видно превосходно рассчитанную перспективу карнизов с башней Палаццо Веккио в конце, из других - течение Арно. В этом есть своя красота, не совсем чужая к тому же красоте старых флорентийских церквей и лоджий Брунеллески. 

   Прогулка по Уффициям очень часто оканчивается перед портретами Бронзино, последнего из великих флорентийских художников, на глазах которого было сооружено самое это здание. Лучшие портреты Бронзино написаны почти в те же годы, когда многочисленные артели каменщиков возводили по указаниям Вазари эти стены, эти аркады и эти укрытые ходы. На портрете Бартоломео Панчиатики изображены в качестве фона здания, сильно напоминающие своей архитектурой архитектуру Вазари. Арка, за которой видна улица, похожа на ту арку, которой оканчивается под правым портиком Уффиций узкая улица, ведущая на Понте Веккио. И даже зеленоватый тон зданий на этом портрете Бронзино напоминает чем-то стены Уффиций. 

   Портрет жены Бартоломео Панчиатики, Лукреции, надо признать лучшим из всех, какие написал Бронзино. Это, кроме того, один из самых совершенных портретов, существующих на свете. Лукреция красива, у нее золотистые волосы и темные глаза. У нее высокий лоб и очень тонко очерченная линия щек. Жемчужное ожерелье украшает ее высокую прекрасную шею. У нее удивительный тон кожи, близкий к тону слоновой кости. Она одета в тяжелое открытое платье красно-вишневого цвета, с пышными рукавами. Она свободно и прямо сидит, положив одну руку на ручку кресла и другую держа на раскрытой книге. Фон портрета рыже-зеленоватый. Главное в портрете Лукреции - лицо, шея, руки. Волосы очень осторожно тронуты золотом; Бронзино не настаивал на этом мотиве так, как венецианцы. Мастерство живописи, бесподобное тонкое мастерство, достойно лучших вещей Корреджио. Сдержанность портрета может даже показаться скупостью - только основные формы, только главные неразнообразные краски. Там, где Тициан или Веронез написали бы живописную драпировку, Бронзино поместил гладкую холодноватую стену. И как будто от этого живописная сила ушла в глубь портрета. Ею насыщены тон кожи и тон платья. Лоб, глаза и особенно переход от света к тени, обрисовывающий щеки, написаны с поразительно тонкой, трепетной чувствительностью. Огромная нервность выражена и в рисунке глаз Бартоломео Панчиатики. Этот портрет также бесконечно строго написан и психологически глубок. Рядом висят другие портреты - "Скульптор", на фоне гладких зеленых стен, с чудесными руками и ртом, женщина в черном, на желто-коричневом фоне с серебряной статуэткой какой-то святой. От этого портрета веет крайним холодом, жуткое уныние написано на лице женщины, и в искусственном цвете статуэтки есть нечто могильное. Гладкой и местами сухой живописи портретов Бронзино свойственна чрезвычайная острота. Здесь живопись Бронзино становится совершенно фарфоровой, краски сияют холодным блеском эмали. Лица стали также фарфоровыми и неживыми, под кожей не чувствуется биения крови. Но как пленительна все-таки красота этих портретов! Узоры на платье Элеоноры предвосхищают великолепие севрского фарфора. Лиловато-голубой кафтанчик ее маленького сына удивительно сияет на сине-голубом эмалевом фоне. И, однако, в этой парадности нет истинного спокойствия, - в лице мальчика, особенно в расстановке глаз, вдруг выступает нервный трепет Бронзино. 

 Итак, затаенное кипение, тревога, дрожащая в углах глаз, и наружное спокойствие, неподвижные, почти неживые положения, роскошь эмалевой живописи, блистательно-неприступные наряды - как нужно было все это для придворного художника первых флорентийских герцогов! Самого Козимо Бронзино писал много раз, молодым, в стальных латах - таким, каким он явился занять опустелый трон после убийства Алессандро, и позднее, постаревшим, в меховом кафтане, с темной бородой и с нестерпимо тяжелым взглядом. 

   Он писал много раз инфанта Дон-Гарсия, прослывшего убийцей своего брата и, по преданию, убитого рукой отца. Он писал также Элеонору, умершую от отчаяния после смерти своих сыновей, и Пьетро де Медичи, прославленного изысканным развратом, и Франческо, будущего герцога и возлюбленного Бианки Капелло, и, может быть, писал накануне своей смерти Бианку Капеллу. История Медичи от той ночи, когда Лорензаччио заколол в своей комнате герцога Алессандро, до того вечера, когда герцог Франческо и его жена Бианка умерли от яда в Поджио а Кайяно, вся рассказана в портретах Бронзино. 
   В истории портрета Бронзино занимает важное место. С него начинается вторая эра портретной живописи, эра придворного портрета. Она кончилась, чтобы уступить свое место новой эпохе, лишь вместе с портретами Давида. Бронзино был придворным портретистом даже в более строгом смысле слова, чем Веласкец. Веласкец иногда смешивался с толпой; живопись увлекала его иной раз на улицу. Бронзино как будто бы никогда не выходил из этих прохладных стен, в которых был замкнут вместе с государственными делами Уффиций и глухими тайнами семейных трагедий. 

   Если взглянуть на портреты Бронзино после бесчисленных портретных групп на фресках Беноццо Гоццоли и Гирляндайо, то сделается почти страшно. Куда все это исчезло, где та знакомая и милая Флоренция? Где тот воздух, та близость неба, полей, деревни? Прежнее ушло безвозвратно, настали новые времена, Флоренция сделалась маленькой ревниво-подозрительной столицей. В ее старых стенах, никогда прежде не отделявших ее, в сущности, от деревни, в первый раз началась чисто городская жизнь. В ней родились новые характеры, люди чинквеченто. 

0

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на другие сайты

  XVI век в Италии - время великих злодеяний.

 

Было немало жестокого и в прежней итальянской истории. Но такие исторические злодеи, как Висконти, Малатеста или Цезарь Борджиа, чем-то отличаются от герцога Козимо и его современников. Теми руководила страсть, все равно какая - любовная или политическая. Цезаря Борджиа называют иногда человеком политической идеи, но не правильнее ли назвать его человеком политической страсти? Время Борджиа было временем, когда раскрылись все возможности, жившие в человеческой душе, в том числе и возможности преступления. Силы казалось тогда столько, что она била через край. Умноженная жизнь была так богата, что ее хватало даже на злодеяние. 

   Но вот жизнь остановилась, наступило какое-то равновесие, сложились какие-то неподвижные формы. Оцепенение усталости сковало все силы, оставив только холодную и циническую игру ума. Для политической страсти, для веры в счастливую звезду, которая привела когда-то к трону не одного Сфорцу, не было больше места. Тонкие ходы Макиавелли вдруг устарели. Большие западные монархии, Испания в особенности, учили теперь Италию "трезвой" государственной мудрости. Вместе с народной любовью, с набатным колоколом народных мятежей были сданы в архив академии платоников и старинные кинжалы тираноубийц или законных мстителей. Герцог Козимо отлично понимал дух времени, он ни на что так не надеялся, как на желтые шкапы бесчисленных канцелярий и департаментов, разместившихся во вновь отстроенном здании Уффиций. 

   Настала пора ограниченных действий и глубокой душевной замкнутости. Трагедия ушла внутрь семьи, и театром преступлений сделались не улицы Перуджии, не морской берег у Синигалии, но наглухо запертые внутренние покои городских дворцов и нежилые залы полузаброшенных деревенских замков. Испания была предметом всеобщего поклонения. Двор жил на испанский лад, жена Козимо была испанкой, и дети носили испанские титулы и испанские имена. Вместе с этим из Испании пришла надменность, скука, умственная лень, тупая жестокость. Так странно подумать, что во Флоренции мог быть насажден недалекий идейный фанатизм! Большая часть убийств в Италии в XVI веке совершена во имя идеи фамильной чести. Но ведь это чисто испанская идея. 

   Семейство Медичи стоит как бы в самой середине обширного и разветвленного цикла преступлений и жестокостей всякого рода. Есть утешение в мысли, что эта герцогская фамилия находится только в неблизком родстве с теми настоящими, первыми Медичи, из которых вышли старый Козимо - Pater Patriae50, Лоренцо Великолепный и Джулиано, друг Боттичелли. Ничто в портретах Бронзино не напоминает их одухотворенные профили, знакомые по фрескам и картинам художников кватроченто. Род первых Медичи угас вместе с незаконным сыном папы Климента VII и неизвестной женщины - душевно убогим, выродившимся Алессандро. 
   Убийство Алессандро начинает ряд семейных трагедий XVI века. Его убийцей был Лоренцино де Медичи, по прозванию Лорензаччио. Он принадлежал ко второй ветви этой фамилии и был двоюродным братом Козимо, вступившего на престол после смерти Алессандро. Это преступление принадлежит еще как бы к переходному времени. В нем есть черты, напоминающие что-то прежнее, - кажущаяся политическая цель, освобождение родины от тирана и роль Брута, которую принял на себя Лорензаччио. Но как все это было уже не к месту и не ко времени! На другой день после убийства Алессандро не было ни звона в колокол Палаццо Веккио, ни народного мятежа. Изгнанники не подступили с оружием в руках к стенам Флоренции. Новый и гораздо более опасный тиран спокойно взошел на освободившийся для него трон, да и сам Лорензаччио очень скоро устал от трудной героической позы Брута. 

   Брутом, конечно, Лорензаччио никогда не был и о свободе отечества не заботился нисколько. В совершенном им убийстве не было даже никакого макиавеллического расчета, никакой хитроумной "комбинации", столь любезной сердцу итальянца. Лорензаччио сыграл впустую и сам впоследствии погиб жалко и ничтожно. До сих пор не вполне ясно, зачем, собственно, он убил Алессандро. Рисующаяся из различных исследований фигура Лорензаччио кажется чрезвычайно сложной. В противоположность своему двоюродному брату Козимо, любившему только охоту, войско и дела канцелярий, Лорензаччио был образованным юношей с литературными вкусами. Он сам был недурным писателем. Его комедия "Аридозия" читается с бOльшим интересом, чем другие комедии того времени. Апология, написанная им после убийства, нашла через триста лет восторженную оценку в размышлениях Леопарди. Презрительная кличка "Лорензаччио" соединялась у этого человека с прозвищем "философа". Но жизнь его была позорна. Он был одно время миньоном отвратительного старика, папы Климента VII. При дворе Алессандро он играл низкую роль сводника и льстеца. Все люди того времени говорят о нем с какой-то гадливостью. 

   Историки не разъясняют, отчего Лорензаччио стал убийцей. Они указывают на процесс о наследстве, решенный не в пользу Лорензаччио, благодаря вмешательству Алессандро, или на то, что Лорензаччио был оскорблен посягательством герцога на его родную сестру, красавицу Лаудомию, чей портрет висит теперь во Флорентийской академии. Может быть, здесь сошлись разные причины. Но возможно также, что Лорензаччио действовал под влиянием "идеи". Недаром Аретин, хорошо знавший людей своего времени, сказал: "Педантизм убил герцога Алессандро". Под педантизмом Аретин понимал сухую и омертвелую умственность тогдашних "философов". Лорензаччио много читал римских авторов, и в его уме могла сложиться чисто книжная идея подвига. Его жизнь была ужасна, низменна, но тем выше и благороднее представлялся ему жест искупительного подвига, списанный с классических анналов. 
   Есть интересное свидетельство того, как долго он думал об убийстве. Больше чем за полгода до этого он написал свою комедию, и в рукописи есть следующая строка, подчеркнутая его собственной рукой: "Скоро вы увидите другую и более прекрасную комедию того же автора". Для такого цинического и резонерского ума вечная близость с Алессандро и тайная мысль в это время об убийстве были источником постоянного наслаждения. Он читал герцогу вслух из Тацита о заговоре Пизона, о смерти Гальбы. Алессандро был доверчив и слеп, как только может быть доверчив и слеп человек, руководимый роком. 

   Лорензаччио не надеялся на свои физические силы. Алессандро был молод, силен, он хорошо владел оружием. Бронзино написал его в латах на портрете, который находится теперь в галерее Морелли в Бергамо. "Философу" удалось найти преданного человека в лице одного головореза со странной кличкой Скоронконколо. Когда Лорензаччио стал жаловаться, что у него есть смертельный враг, Скоронконколо задрожал от радости. "Скажите мне только его имя и позвольте мне действовать, он перестанет вам докучать". - "Увы, его нельзя назвать, это - один из приближенных герцога". - "Э! Да я убью его, будь это сам герцог или хоть сам Христос". 
   Теперь оставалось заманить Алессандро в ловушку. Но это совсем нетрудно было сделать - достаточно было только пообещать ему свидание с новой красивой женщиной. Лорензаччио чрезвычайно удачно выбрал время - ночь после большого и шумного праздника Епифании, соответствующего нашему Крещению. Свидание было назначено в комнате Лорензаччио. Перед тем как туда идти, герцог надел богатый костюм из шелка, отделанного горностаем, и взял с собой надушенные перчатки. Одну минуту он хотел взять стальные перчатки, служившие ему для рискованных приключений. Но потом воскликнул: "Возьмем те, которые приличествуют для любовных дел, и оставим те, которые служат для войны". Он опоясал шпагу, и они вышли на улицу. 

   Была зимняя ночь, выпал обильный снег, и светила луна. Никем не замеченные, они пробрались в комнату Лорензаччио. Здесь жарко горел большой камин. От перехода к теплу, от выпитого вина и от усталости после дневных похождений Алессандро стала овладевать дремота. Лорензаччио предложил ему лечь в постель и спокойно отдыхать в ожидании дамы. Герцог разделся, отстегнул шпагу и лег. Лорензаччио задернул полог кровати. Затем он тихо вышел из комнаты и спустя некоторое время тихо вернулся, приведя с собой Скоронконколо. Заперев дверь и положив ключ в карман, Лорензаччио подошел к постели. Отдернув рукой полог, он сказал: "Спите ли вы, государь?.." И в следующее мгновение пронзил грудь Алессандро ударом своей короткой шпаги. 

   Алессандро умер не сразу. Была долгая борьба среди окровавленных простыней и подушек. Отчаянно сопротивляясь, Алессандро изуродовал зубами руку убийцы. Они так тесно сплелись, что Скоронконколо стоял в недоумении, не зная, куда направить свою длинную шпагу наемного "браво". Но наконец дело было сделано: герцог лежал без дыхания, истекая кровью из семи чудовищных ран. Лорензаччио подошел к окну, отворил его и выглянул на улицу. Все было тихо, падал снег; было пять часов утра. Убийцы успели бежать до рассвета. Они уже переехали Апеннины по дороге в Болонью, когда преступление было раскрыто на следующее утро по кровавым следам, оставшимся на подоконнике комнаты Лорензаччио. 
   

0

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на другие сайты

ЛУККА

 

   От Пизы до Лукки только двадцать верст, и из одного города можно было бы видеть другой, если бы их не разделяла гора. Горы замыкают горизонт Лукки со всех сторон. Город окружен чрезвычайно толстой и превосходно сохранившейся стеной с бастионами, эскарпами и широкими рвами. Все это вместе производит впечатление чего-то уединенного и отгороженного от остального мира, впечатление не то крепости, не то тюрьмы. Впечатление остается и даже усиливается в самом городе с его невероятно узкими и запутанными улицами, на которые высокие дома бросают вечную тень

 

   Теперь стены Лукки превращены в широкий бульвар, засаженный в несколько рядов великолепными платанами, составляющий гордость "луккезов". Прогулка по этим стенам в самом деле очень приятна. В полтора часа можно сделать по ним полный круг, обойдя весь город и все время видя перед собой стройные белые стволы платанов, зеленые крепостные куртины, за ними поля, деревенские колокольни, синеющие предгорья и, наконец, далекие снега апуанских Альп.

 

  За Луккой нет таких исторических заслуг, которые располагали бы заранее в ее пользу. Лукка не может даже гордиться тем, что наравне с Генуей и Венецией сохранила свою независимость до XVIII века. Судьба таких крошечных "независимых" государств бывает, очевидно, одна и та же в разные эпохи. Подобно маленьким немецким герцогствам лет пятьдесят тому назад и подобно современному Монако, Лукка уже в XVI веке стала модным курортом и игорным домом для всей Европы. За три столетия до того, как на луккских водах жили Байрон, Шелли, Гейне и Броунинг, сюда приезжал лечиться Монтэнь.

 

   Возрождению Лукка дала немного. Единственным художником, родившимся в ней, был скульптор XV века Маттео Чивитали, которому сограждане поспешили воздвигнуть памятник. Сохранившиеся здесь во множестве работы Чивитали дают о нем должное понятие. По ним видно, что луккский скульптор был одним из недурных, приятных и женственных скульпторов, каких было так много во второй половине кватроченто. Кое-что в его работах может нравиться, но решительно ничего не возвышает Чивитали над его флорентийскими сверстниками - Дезидерио, Мино, Бенедетто и другими. Напротив, все в нем показывает флорентийские источники и влияния.

 

   Главные произведения Чивитали находятся в соборе, но некоторые его работы есть в городской пинакотеке. Надо сознаться, что это одна из самых унылых галерей во всей Италии. От огромных полотен Фра Бартоломео, несмотря на изображенные экстазы, веет крайним холодом. Они лишний раз показывают, что во времена Фра Бартоломео истинный союз искусства и религии был уже невозможен даже и в стенах доминиканского монастыря. Несмотря на все рвение и усердие даровитого монаха, путь к святости в искусстве был закрыт для него, как и для других его современников. Времена художников во славу Божию навсегда миновали, и серьезное, зрелое, ученое искусство Фра Бартоломео было разве только искусством во славу Церкви.

 

   Все эти разочарования в Лукке времен Ренессанса отчасти выкупаются обилием и красотой сохранившихся в городе памятников другой, более далекой эпохи. И в Лукке шла когда-то горячая художественная работа: здесь воздвигались одно за другим смелые, оригинальные здания, здесь воспитывались целые поколения искренних и значительных скульпторов. Было это очень давно, в XII веке, в годы того странного и иногда прекрасного порыва к новой архитектуре, который придал совсем особый характер романскому стилю в этой части Италии.

 

   Это явление, известное под именем "преждевременного возрождения", обнаружилось впервые в Пизе. Но здесь, в Лукке, пизанская архитектура так привилась и так разрослась, что с полным правом может считаться местной особенностью. Как давно замечено художественной критикой, пизанский стиль потерял в Лукке первоначальную чистоту и ясность. Он был перегружен множеством ненужных деталей и затемнен стремлением к излишней нарядности и крайней выразительности. Наглядным примером этих качеств можно считать безобразный по пропорциям и хаотический фасад Сан Микеле. Пожалуй, здесь не так повинна сама Лукка, как то время, в которое было выстроено большинство луккских церквей. Почти все они на полвека, а то и на целый век моложе пизанских. Почти все они выстроены в тот момент, когда "тосканский проторенессанс" уже начал клониться к западу и в нем тогда, как это бывает в свое время со всяким искусством, беднеющая сущность стала прикрываться внешним богатством и нагромождением частностей.

 

Есть еще и другое объяснение этой излишней цветистости здешней архитектуры XII и XIII веков. Бесчисленные украшения, сложные детали, затейливая пластическая орнаментация, целые горы тонко обработанного камня и мрамора - все это говорит о пробуждении нового и сильного чувства, о непреодолимом стремлении навстречу новому и неизведанному искусству ваяния.

В этом отношении Лукка и Пистойя даже опередили Пизу на несколько десятков лет. Существовавшие в этих городах "мастера каменных дел" и многолюдные артели резчиков создали школу, в которой воспиталась пизанская скульптура. Остатки их обширной деятельности и сейчас еще многочисленны в Лукке. Таинственных предшественников Никколо Пизано можно хорошо изучить на рельефах, связанных с легендой о патроне города св. Мартине, украшающих фасад собора, и на целом ряде рельефов в других церквах - в Сан Джованни, Сан Сальваторе, Сан Фредиано, Сан Микеле. Сохранившиеся надписи указывают иногда авторов этих работ.  Их имена - Гвидетто и Гвидо из Комо, мастер Роберт, мастер Бидуин - дополняют ряд странно звучащих архаических имен, начертанных на скульптурах в Пистойи, - мастеров Груамона, Рудольфина и Адеодата. 

0

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на другие сайты

ПАЛЕРМО

 

  Сицилия встречает сурово и затаенно, как настоящая заморская земля античного путешествия. Первое, что замечает приезжий, это необитаемые меловые утесы Монте Пеллегрино, острый пик вдали Монте Гриффоне и пилообразные гребни замыкающих с востока залив гор Солунта. Сицилийский характер полон сдерживаемых страстей, расположен к сосредоточенности, к накоплению энергии, разрешающейся внезапным взрывом. Здешние люди молчаливы, почти мрачны, и в их песнях больше угрожающих нот, чем простой радости.

   Экзотическое нетрудно угадать в жизни Палермо: оно разлито здесь в воздухе, жарком и влажном; оно бросается в глаза на каждом шагу в диковинной и пышной растительности. Палермо окружают апельсинные и лимонные рощи. Беспорядочной толпой кактусы ползут на самую гору. Солнце жжет беспощадно, и на глубокой синеве неба камни Монте Пеллегрино пылают сухим розоватым огнем.

 

   В прогулке по садам Ла Фаворита есть что-то сказочное, - сказочными всегда останутся для нас деревья с висящими на них золотыми или оранжевыми плодами, как были сказочны они для греков, только мечтавших о садах Гесперид, и для художников Возрождения, любивших украшать ими самые праздничные свои картины. Они отделяют Палермо от круга европейских чувств, европейской истории. Недаром этот город был основан выходцами из Африки, заложившими здесь колонию Карфагена. И возвысился он также благодаря людям из Африки, сделавшись столицей арабской Сицилии после падения Сиракуз, столицы Сицилии греческой и византийской. Культура лимонов и апельсинов или, как их называют здесь общим именем, "agrumi" - дело арабов. Римляне и византийцы почти не знали их. Сицилия была завоевана арабами в IX веке. Около двухсот лет они жили мирно и счастливо, успев за это время превратить оскудевший под управлением византийцев остров в волшебное царство, рассказы о котором волновали алчность далеких северных народов. В то время как вся Италия была еще погружена в глубокое варварство, при Палермском дворе процветали науки и искусства. Палермо насчитывало 350 000 жителей и пятьсот мечетей. Длиннобородые важные путешественники, теологи и ученые, посещали его на пути из Каира в Кордову как одно из чудес мусульманского мира. В начале XI века арабское государство достигло здесь своего расцвета, и ничто не предвещало его близкого падения.

 

   Норманны появились в южной Италии около 1017 года. Предание говорит, что сорок норманнских рыцарей, возвращавшихся из Святой Земли, находились случайно в Салерно, в то время как этот город был осажден африканскими корсарами. Жители Салерно обратились к ним за помощью и благодаря стремительному натиску северных рыцарей обратили в бегство мусульман. Салернский герцог стал упрашивать их остаться у него на службе, а горожане, по словам летописца, "наделили норманнов лимонами, миндалем, орехами в сахаре, богатыми одеждами и железными изделиями, украшенными золотом, чтобы склонить их соотечественников переселиться в страну, которая производит такие прекрасные вещи". История подтверждает, что с этого приблизительно времени норманны появляются на службе у салернского герцога. Очень скоро они делаются непременными участниками всех раздоров, на которые была обречена в то время южная Италия, всех войн, которые вели между собою лонгобардские герцоги, города, папы и византийские императоры. С течением времени норманны становятся так многочисленны, что образовывают здесь собственные военные колонии. Маленькие местные государства не только не в силах больше их содержать, но и им противодействовать. Норманны воюют и грабят теперь для себя. В южной Италии не оказывается никого, кто мог бы оказать им сопротивление. Лонгобардские князьки бросают для них свои земли, города спешат признать их власть; они наносят жестокое поражение войскам папы и флоту византийского императора. К середине XI века весь юг Италии делается военной добычей норманнов, и прежняя дробность мелких владений и независимость городов исчезают в новом, наскоро образованном государстве.

 

  Во главе этого государства встал род Отвилей. Старый Танкред де Отвиль был простым деревенским рыцарем в Котантене, в Нормандии. Он был дважды женат и имел двенадцать сыновей, из которых только двое остались с отцом на родине, остальные десять отправились искать славы и богатства в Италию. Во всех предприятиях норманнских рыцарей братья Отвили играли первенствующую роль. Вильгельм Железная Рука, Роберт Гискар, Рожер, Унфред и Дрогон быстро сделались признанными вождями военной республики. Их сила и мужество были необычайны, и не менее изумительны были их твердая воля, неизменное хладнокровие и ясность рассудка. Эти люди принадлежали к настоящей расе королей. Мы можем иметь представление об их наружности благодаря любопытному портрету Боэмонда, сына Роберта Гискара, сделанному византийской принцессой Анной Компена, которая видела его при дворе своего отца. "Ни в нашем народе, ни среди чужеземцев не найдется теперь никого, равного Боэмонду. Его присутствие восхищает взор, и рассказы о нем поражают воображение. Он на четверть выше самого высокого из известных мне людей. Он очень тонок в талии, но его грудь и плечи широки, и он не может назваться худым, не будучи толст. У него сильные руки и крепкие ноги. Он немного прихрамывает, но только по привычке, а не в силу какого-нибудь недостатка. У него белокурые волосы, и приятный румянец выступает на его щеках. Его волосы не падают на плечи, как это в обычае у варваров, но они коротко обрезаны выше уха. У него голубые глаза, и взор их пронзителен и полон смелости. Его ноздри широки, ибо, имея широкую грудь и большое сердце, он нуждается при дыхании в большом количестве воздуха, которое могло бы умерить жар его крови. Само по себе его красивое лицо отличается благородством и приветливостью, но его рост и блеск его взглядов выражают что-то дикое и ужасное. Он более страшен своей улыбкой, чем другие своим гневом". Таким был, вероятно, и отец Боэмонда, Роберт Гискар, герцог Апулии и Калабрии, таким же был и самый младший из Отвилей, Рожер, на долю которого выпало завоевание Сицилии.

 

   Когда одетые в железо и кожу норманнские рыцари овладели калабрийским Реджио, их взгляды, естественно, обратились к богатейшему острову, лежавшему теперь так близко от них за узким и быстрым Мессинским проливом. То обстоятельство, что этот остров был в руках "неверных", только усиливало в них жажду новых завоеваний. Последнему из сыновей Танкреда де Отвиль, Рожеру, было всего тридцать лет, когда он приготовился к походу в Сицилию. История говорит о нем как о совершенном рыцаре, неустрашимо храбром, любящем славу, наделенном открытым характером, щедром, разумном в государственных делах и свободном от пороков Роберта Гискара, которому он был равен военным талантом. Был 1061 год, когда он приступил к завоеванию острова, и через двадцать лет вся Сицилия перешла в руки норманнов. Сопротивление арабов было сломлено только вследствие величайшей настойчивости и неослабной энергии Рожера и его соратников. Война для этих людей была действительно делом жизни, тяжелым, но необходимым трудом, которым они занимались так же правильно и постоянно, как земледелец занимается обработкой своего поля. Но окончательного успеха они добились благодаря своей способности к нечеловеческим подвигам. В битве при Кастроджованни, которая предрешила судьбу Сицилии, семьсот норманнов нанесли полное поражение пятнадцатитысячному арабскому войску. Героизм Рожера восторжествовал над всеми испытаниями. Ему случилось быть осажденным вместе с небольшим отрядом в маленьком горном городке Троина. Когда истощились припасы, норманнам пришлось терпеть жестокий голод. Молодая жена Рожера, только что приехавшая к нему из Франции, Жюдит д'Эвре, делила с ним все бедствия осады. "Часто она бывала принуждена обманывать голод чистой водой и забывать его за слезами". Стояла необычайно холодная зима, чувствительная в этом высоком месте. У вождя норманнов и его жены был всего один плащ, под которым они согревались по очереди. Лишь к весне удачные вылазки и прибывшие подкрепления заставили неприятеля снять осаду.

 

   Палермо было взято норманнами в 1072 году, на несколько лет раньше покорения южных провинций острова. С этого времени здесь воцарилась династия Отвилей, окончившаяся только вместе с их наследником и потомком по женской линии императором Фридрихом П. После Рожера I здесь правили на протяжении XII века Рожер II, Вильгельм Злой и Вильгельм Добрый. К этому веку, к этим царствованиям относятся все главные исторические и художественные памятники Палермо. Мы видели сейчас, как блистательно умели норманны воевать и покорять страны. Но дети и внуки Рожера I, которому некогда было сойти с лошади и позаботиться о чем-нибудь другом, кроме успеха битвы или переговоров, оказались великолепными строителями, создателями пышного двора, любителями наслаждений и покровителями искусства и науки. Это могло случиться лишь благодаря тому, что, как только завоевание было окончено, норманны оставили в покое существовавшую арабскую культуру и даже сами охотно подчинились ее влиянию. В своей необычайной терпимости они выказали высокую государственную мудрость.

 

 Сделавшись столицей нового государства, Палермо осталось наполовину арабским городом. Двор Рожера II во многом напоминает двор Кордуанских калифов. Мантия короля и потолок его дворцовой церкви были украшены арабскими надписями. На торжественных выходах негры несли над ним парадный зонт совсем так же, как над египетским султаном. Обширные помещения дворца были отведены под гаремы, населенные молодыми женщинами и юными пажами, наскоро обращенными в христианство. Арабский путешественник Ибн Джобаир рассказывает, что однажды, когда случилось землетрясение, королевский дворец наполнился испуганными голосами, призывавшими Аллаха. Но король, услышавши это, сказал только: "Пусть каждый молится тому Богу, которому служит. Кто верит в своего Бога, у того мир на душе". Рожер II умер среди роскошных садов любимой виллы Да Фавара, единодушно оплакиваемый на трех языках, на которых говорили его разноплеменные подданные, - на молодом итальянском, на одряхлевшем греческом и на цветущем в ту пору арабском. Излишества в наслаждениях сократили его жизнь, но они не мешали ему управлять государством с удивительным искусством. Сицилия при нем пользовалась долгим миром и благосостоянием, она была действительно счастливым островом перед удивленными взорами тогдашней воинственной и бедной Европы. Не все свои досуги Рожер II отдавал гарему и охоте. Он был глубоким почитателем всякой образованности и сам умел трудиться так же серьезно, как его друзья ученые арабы. Пятнадцать лет своей жизни он работал вместе со старым арабским географом Эдризи над описанием всех известных стран и народов и над составлением географической карты тогдашнего мира. "Книгой Рожера" назывался этот большой труд или, иначе, "радостью тех, кто любил путешествовать вокруг света".

 

   Король приказал сделать огромный серебряный диск, и на него были нанесены все известные моря, земли, реки, города; описание сопутствовало этому, где говорилось о жителях разных стран, о их религии, обычаях, занятиях, нарядах и развлечениях. Не были забыты тут тепло и холод, дороги и монументы, животные и растения. Ни один приезжий не мог появиться в Палермо, не платя дани королевской любознательности. Рожер II приказывал ему явиться во дворец и там, в присутствии мудрого Эдризи, заставлял его подробно рассказывать про те места, которые ему случалось видеть. Стены королевского дворца немало слышали тогда чудесных историй, фантастических описаний и необыкновенных приключений. Земли, нанесенные на карту Рожера, еще везде граничили с таинственным и легендарным. Знание не успело еще всюду проникнуть и со всего снять покров неизвестности. География не все открывала Рожеру, но чего она не могла открыть, того он старался достигнуть с помощью магии и астрологии. После внимательного опроса какого-нибудь много видевшего заезжего купца беседа в кругу близких королю людей часто обращалась к предметам сверхъестественным. Существует любопытный рассказ, как Рожер II сидел однажды со своими друзьями в одной из лоджий королевского дворца, откуда открывался вид на море. Вдалеке показался парус, и через несколько времени можно было различить, что это корабль, везущий вести о сицилианском войске, посланном в экспедицию против африканских арабов. Вести были благоприятны, войска Рожера одержали победу в окрестностях Триполи. Рядом с королем сидел почтенный мусульманин, которого тот любил и уважал больше, чем латинских епископов и греческих монахов.

 

Казалось, он не расслышал известия о поражении своих единоверцев, до такой степени неподвижно было его лицо. "Понял ли ты? - спросил его король. - Где же был твой Магомет, когда христиане так наказали твой народ?" - "Ты хочешь, чтобы я сказал тебе правду, - ответил старик, - так знай, что он был при взятии Эдессы, куда в этот самый день и час ворвались правоверные". Христиане, окружавшие Рожера, разразились смехом. Но король серьезно покачал головой и сказал, что этим нельзя шутить и что мудрец, которого они слышали, ни разу не предсказал ничего, что впоследствии не оправдалось бы. Через несколько дней пришло известие о взятии сарацинами Эдессы. "Мне приходит на ум, - прибавляет к этому рассказу историк Амари, - что тот восточный мудрец и был, быть может, сам географ Эдризи".

 

  Дворец, в котором Рожер II собирал вокруг себя ученых, путешественников и магов, существует до сих пор. В его комнатах нет больше серебряного диска с изображениями разных стран и путей света, который исчез неизвестно когда и как, но память о короле живо хранят великолепные мозаики, украшающие "комнату Рожера" и его домашнюю церковь, Палатинскую капеллу. На стенах "комнаты Рожера" открывается целый мир, в котором все так же волшебно, как в любезных королю рассказах смелых путешественников. На сплошном золотом фоне птицы-фениксы клюют рубиновые плоды с изумрудных пальм. Кентавры бешено мчатся друг против друга. Собаки преследуют заколдованных оленей, и стрелки из лука подстерегают их, припав на одно колено. Под фантастическими деревьями гуляют пестрые павлины, пятнистые леопарды и геральдические львы. Король до страсти любил охоту; звери, изображенные здесь, напоминают о тех зверях, которые населяли обширные парки его виллы Менани. О людях, окружавших Рожера, об этом необыкновенном разноязычном и разноплеменном обществе, так стройно слившемся в блестящий и цивилизованный двор, говорит Палатинская капелла. На ее стенах латинские святые изображены греческими художниками и украшены восточными орнаментистами. Византийские мозаисты работали там над передачей евангельской легенды в то самое время, как арабские резчики создавали этот удивительный сталактитовый потолок, сделанный по образцу потолка Кордуанской мечети. Там, наверху, среди деревянных розеток остались следы живописи - фигурки в восточных одеждах, сидящие по-турецки, играющие на гитарах и других инструментах. Как странно мирится их неслышная музыка с громким латинским пением совершающих службу священников и неподвижным ликом византийского Христа в алтарной абсиде!

 

   Для любителя искусства мозаики Палермо и соседнего с ним Монреале хранят целый клад впечатлений. Нигде, ни в Риме, ни в Равенне, нет таких грандиозных мозаичных ансамблей. Стены Палатинской капеллы сплошь залиты мозаиками; многое осталось в церкви Марторана; просторный неф и абсида огромного Монреальского собора сохранили целиком свое торжественное убранство. Правда, во всем этом изобилии нет ничего равного незабываемо-тонкой красоте капеллы Сан Зено в римской церкви Санта Прасседе на Эсквилине. В Палермских мозаиках нет и той глубокой художественной чистоты, которой проникнут каждый цвет и узор в равеннском мавзолее Галлы Плацидии. Взятые в отдельности, части мозаичного украшения здесь редко безупречны. Богатство, сложность и простота почти всегда преобладают в них. Сплошной золотой фон занимает место чудесного синего фона лучших римских и равеннских мозаик. Но все это черты эпохи, далекой от века Галлы Плацидии, черты культуры, тоже пестрой и сложной, лишенной той отделанности и отстоенности, которая отличала Византию IX века.

 

  Все здешние мозаики относятся к XII столетию. Самые ранние из них, вероятно, мозаики "комнаты Рожера II", затем идут по порядку - Палатинская капелла, Марторана, построенная адмиралом Рожера греком Георгием Антиохийским, и собор Монреале, оконченный еще позже на пятьдесят лет, при последнем норманнском короле Вильгельме Добром. Как и следовало ожидать, с течением времени все меньше и меньше становится заметно в этом искусстве влияние восточных вкусов. Переплетающиеся тонкие узоры и растительная геометрия на стенах "комнаты Рожера" приводят на ум персидские ковры, а изображенные там звери и охоты заставляют вспомнить прежде всего сассанидскую утварь и сирийские рельефы.

 

  К эпохе норманнов в Палермо принадлежат еще две церкви, Сан Джованни дельи Эремити и Сан Катальдо, - самые неожиданные для европейского глаза, потому что это и по плану, и по конструкции, и по внешнему виду совершенно мусульманские мечети. Их белые стены и маленькие красные купола чрезвычайно живописны. После этих легких и светлых церквей мрачным кажется огромный коричневый Дуомо, много раз перестраивавшийся и сохранивший в конце концов характер испанских соборов. Его следует, однако, видеть хотя бы по одному тому, что в нем находятся гробницы норманнских королей. Там в истинно величавых порфировых саркофагах покоятся Рожер, его дочь Констанция и ее сын император Фридрих II. Не случайно погребен здесь этот, по выражению Амари, "человек XVIII века, явившийся в начале XIII, подобно тем растениям, которые, в силу игры природы или благодаря искусству, расцветают в чужом климате или в слишком раннее время года". Палермо было настоящей родиной великого противника пап и ревностного друга арабской учености, правителя, знавшего семь языков, скептического философа, любителя поэзии и владельца сераля, населенного персидскими юношами и египетскими алмеями. 

2

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на другие сайты

 По этой ссылке можно послушать эту книгу онлайн http://88.208.38.90/tunes/%D0%BE%D0%B1%D1%80%D0%B0%D0%B7%D1%8B%20%D0%B8%D1%82%D0%B0%D0%BB%D0%B8%D0%B8

0

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на другие сайты
https://www.youtube.com/watch?v=5vPX0msMfSo   Прогулки по РИМУ. Ничего нового для просвященных и ликбез для начинающих плюс красивые сьемки, легко смотрится

 

https://www.youtube.com/watch?v=U7u4fygxvsk    фильм про Ренессансную Флоренцию и про Медичи разумеется

0

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на другие сайты

 В 1514 году, когда знаменитый художник Витторио Карпаччо писал свои прославленные картины, венецианский сенат решил обложить налогом всех куртизанок города и по результатам проведенной переписи их оказалось Венеции 11000.

 

 "Чтобы нарядить и убрать всех этих женщин и всех патрицианок, сколько нужно было золота, сколько излюбленного венецинками жемчуга, сколько зеркал, сколько мехов, сколько кружев и драгоценных камней! Никогда и нигде не было такого богатства и разнообразия тканей, как в Венеции XVI века. В дни больших праздников и торжеств залы дворцов, церкви, фасады домов, гондолы и самые площади бывали увешаны и устланы бархатом, парчой, редкими коврами. Во время процессий сотни гондол бывали покрыты алым шелком.

Сенат Венеции не только облагал налогом куртизанок, он во всем точно определял их ремесло. Государство надзирало буквально за всем, не преувеличивая, можно сказать, что ему был известен каждый шаг каждого человека. Оно следило за нарядами, за семейными нравами, за привозом вин, за посещением церквей, за тайными грехами, за новыми модами, за старыми обычаями, за свадьбами, за похоронами, балами и обедами.

Оно допускало только то, что находило нужным, и как раз в оценке того, что можно и чего нельзя, оно и проявляло свою изумительную мудрость".

0

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на другие сайты

Для публикации сообщений создайте учётную запись или авторизуйтесь

Вы должны быть пользователем, чтобы оставить комментарий

Создать учетную запись

Зарегистрируйте новую учётную запись в нашем сообществе. Это очень просто!


Регистрация нового пользователя

Войти

Уже есть аккаунт? Войти в систему.


Войти

  • Последние посетители   0 пользователей онлайн

    Ни одного зарегистрированного пользователя не просматривает данную страницу

astrapage.ru